Мефистофель
Он доктор?
Господь
Он мой раб.
Гёте
#1
Об этом сообщили в мае. Жемчужные свечки яблони горели долго, и черёмуховый куст на улице Ясеневской, который семья Елисея убедительно называла «наш» – каждый притом понимал совершенно, о каком кусте идёт речь – даже он цвёл не неделю, как обыкновенно, а две. В общем, было в этой весне что-то настойчивое и даже резкое.
Об этом сообщили в мае – и Еля, конечно, сначала всё хотел проверить в интернете. Потому что кто станет слушать новости подобного масштаба по радио? А особенно в наши дни? Мама позвонила папе и вместо одной рюмки опрокинула в тесто четверть бутылки французского ликёра; было слышно на том конце трубки, как топочут в прихожей младшие сёстры, чёрненькие близняшки София и Катя; как разрезается новое, запакованное постельное бельё, купленное к весне; и как достаётся из погреба новый пакет муки. Папа, против обыкновения, закрыл кондитерскую на час раньше; на лето выслали подозрительно короткий список литературы – в общем, ничего не предвещало того, что их город будут топить.
– Мужчина! Мужчина, разве вы так рано закрываетесь? Позвольте… – окликали отца посетители: пожилые и не очень женщины с корзинками (такими корзинками, как будто они заказаны не на озоне – а сплетены в самой сердцевине противоречивой, бурной, средневековой Руси) или одинокие, медленные и внимательные, как православные мученики, старцы.
Но мужчина запирал на засов грузную деревянную дверь старинного дома, а его сын, Елисей, включал Нойза в наушниках. По знакомой до мозолей дороге шли домой: вот беседка, «место силы», как говорил папа – всякий, кто сюда приходил, мог найти ответы на вопросы, которые так сложно формулировать самому, пока их сама не поставит жизнь; вот овражек, где мама с папой впервые говорили о не родившемся ещё Еле; вот речной пляж с синими стрекозами и глиной; вот васильковый сырт, тоже издалека ярко-синий.
В дороге новость, как свежеиспечённую булку, кутали в молчание, чтобы не остыла.
– Этого не может быть! Наш город – утопленник? – вырвалось у мамы, когда папа с Елисеем снимали в прихожей влажные ветровки и папа протягивал маме собранные за монгольским холмом васильки.
Слова так просто и незаметно соскользнули с её губ, что Еле начало чудиться отсутствие здесь причинной связи: будто сначала существовали мамины убедительные слова, а только из-за них – печальные события; и страшно подумать, что мама бессильна, и всё – наоборот.
Взяв телефон мокрыми, не отёртыми о полотенце руками, Еля стал забивать в гугл услышанные, полузнакомые формулировки. На телефонном экране оставались капли, сияющие почти космическими, разноцветными радужками изнутри. София ухватила его за плечи и обвила длинными чёрными косичками шею. Елисею была видна только сестрина родинка над губой – так близко она стояла.
– Сдавайтесь! Вы взяты в плен!
Еля подумал: может, если он сейчас не зайдёт в интернет, всё обойдётся?
На ужин были тушёные кабачки и запечённая баранина, малиновый закат сквозь вязаные занавески. Мама беспокойно сжимала руку отца; в этот вечер она казалась Еле не мамой, а бабушкой.
«Я ещё в интернете не проверил», – не выходило весь ужин у Елисея из головы.
Когда все легли спать, Елисей, проходя мимо двери в родительскую спальню, замер, как всегда замирал перед этой дверью, слегка нажимая правой ладонью на наличник – старался впитать в себя всё добро, настоявшееся за несколько веков в их доме. Домик был старенький, но большой и крепкий, тоже, как и кондитерская, деревянный: за последние семьдесят лет в его края не дошла война, и домик остался цел и невредим. Таких счастливчиков на Елисеевой родине было много. Прижимая к двери ладонь и ставя поочерёдно босые ступни на прохладный пол, Еля вдруг почувствовал себя самым успешным человеком в мире, самым яснооким из всех пророков. Потому что он, Елисей, кажется, понял, для кого и для чего стоит жить. Для любимых, для дома и для любви.
Елисей обернулся. В сумеречной прихожей висели поварская униформа и постиранные фартучки на завтрашний день. Нередко, из-за папиной аллергии, весной (но не этой), в первой, ближней комнате спали и сёстры, и Елисей, и мать, а папа – во второй. Отец, посреди прохладной весенней ночи, когда чувствовал, что аллергия унялась, переходил к маме и обнимал, долго обнимал её своими волосатыми потными руками. Однажды, проснувшись посреди чёрной тесной тишины, Елисей увидел это вдруг и остался неподвижно лежать, хотя донельзя хотел пить: вокруг родителей светился какой-то янтарный, еле заметный ореол, похожий на ауру или нимб. Елисей с тех пор начал думать, что подобно светит любовь. Этой весной папина аллергия совсем ослабла – ещё одна странность, которую подметил Елисей.
Оторвав ладонь, прижатую к двери, Еля направился к себе в комнату. Засовывая окоченелые ступни под одеяло, на котором знаком был ему каждый рисунок (изображены были неодинаковые огромные подсолнухи на въедливо-зелёном, не выцветавшем с годами, фоне), Елисей понял невольно, что не может отделить образ родителей от дома. И образ счастья тоже. Глупец, и почему? Никто – ни папа, ни мама, ни сёстры – ни разу не говорили, что быть счастливыми для них означает жить здесь; да это и прозвучало бы безумно, даже одержимо. Однако эта мысль просвечивалась сквозь все их поступки, шла подстрочником под всеми поздравлениями и признаниями, на ней держалось ощущение сплочённости, избранности и постоянства; что уж говорить о семейной кондитерской. Папа не пропадал на работе днями, а пёк шарлотки, куличи, торты, сочники и много чего ещё, здесь, через улицу; отчасти поэтому мама была всегда весела и безмятежна, хоть и почти больна – десятилетиями степной воздух здешних краёв лечил её. Каждый из семьи негласно и почти тайно дорожил каждым уголком родных мест, сложившихся в экосистему душевного равновесия. В «место силы».
Ломая щиколотки под одеялом, Елисей попробовал это сделать – очертить страшное: представить себя и всех их, свою семью, вне города. Такое, конечно, было наяву и было не раз, когда Елина семья путешествовала по России или заграницей: уезжали, например, в Екатеринбург, уезжали в Аахен. Но как будто только дома Еля чувствовал мир во всей его полноте: точно в путешествии жизнь проявлялась только на треть или наполовину, поворачивалась другой, несомненно, интересной и новой, но затемнённой стороной; а дома снова освещалась полностью.
«Всё чепуха, – думал Елисей, переворачиваясь на живот и забивая одеяло под плечи, – мы никуда друг от друга не денемся, будь мы дома, или на Урале, или в Москве, да хоть на Венере».
С этими мыслями он заснул.
#2
Их город будут топить. На реке («Какая ж это река, это же море!» – машинально, как сделал бы каждый в этих краях, убедился Елисей) строят гидроэлектростанцию, а для неё – водохранилище.
– Го-родпо-падает… по-падёт… в зону затоп-ления. Всвя-зи с подня-тием уровня во-ды на две-над-цать метров… – прочла по слогам бегущую строку в телевизоре Катя.
– Какие-то паршивые двенадцать метров – аломают судьбы, – спокойно сказал папа за утренним чаем, и Елисей впервые услышал от него плохое слово.
С этого момента Еля твёрдо решил, что помешает застройщикам. Вот только – как?
«Какие старые, боже мой, какие все слова старые! Чего только не делали ими: и отказывали, и нарекали на смерть, и заключали сделки, и лгали, и прощались. Они как замызганные тряпки, старые носовые платки, которые все до сих пор используют в качестве что-нибудь значащей разменной монеты. Нет, такие новости нужно сообщать не этими словами. Грош цена поэтам, раз не придумали ещё стоящий событий язык», – думал Елисей по дороге в школу.
В школе строительство водохранилища не обсуждали. Учителя, стараясь делать вид, что ничего не происходит, продолжали вести геометрию и алгебру, историю и обществознание, будто не знали, что уже одной ногой стоят в учебнике истории. Елисей смотрел на одноклассников: с ними тоже придётся попрощаться.
Как помешать застройщикам? С самого утра Еля не мог думать ни о чём другом. Он думал об этом на каждом уроке, сидя в классе, чертя на полях тетради круассаны и крендельки и смотря себе между пальцев. Затопление городов давно описано в сети – топили Калязин и Мологу, воспоминания полусломленных и полумистических жителей которых хранятся в архивах; в конце концов, великий потоп описан Пушкиным в «Медном всаднике». Елисей почувствовал, что читай или не читай «Медного всадника» – всё равно ничего реальнее, чем он сам и его семья, он не знает. Зачем вообще тогда писать истории, если каждому важнее всего его собственное наводнение?
Нигде, однако, Еля не мог найти информации, пытались ли горожане, почти уже бывшие, как-то повлиять на советскую власть, решившую лишить их дома. Единственный способ влияния, о котором упоминалось – уход вместе с городом. Елисей содрогнулся.
На истории, убеждаясь в том, что учителя и все-все горожане «одной ногой уже стоят в учебнике», Елисей посмотрел на учительницу. В бежевой футболке и длинной юбке стояла она, пухлая и не отдохнувшая, у доски. Руки её были бледные настолько, что на первый взгляд Еле показалось, будто на ней белые рукава.
«Она ведь тоже испугается, тоже будет плакать, ютиться у кого-нибудь на плече, скрючивать свои белые запястья, потому что так легче плачется», – думал Елисей.
Учительница подходила к доске спиной, ставя руки на пояс, смеялась чьей-нибудь шутке или остроумному ответу, раскрывая свои лососевого цвета губы: и ничего в ней, ровным счётом ничего не выдавало того, что их город будут топить.
После школы, в пять, когда одуванчики начали закрываться, а ветер подул вечерний и ледяной, Елисей отправился в папину кондитерскую. Там-то ему и пришла спасительная идея. Он придумал! Он напишет застройщикам письмо! Переходя через изумрудный овраг, в котором собирались муравьи, васильки и влага, Еля долго смотрел в небо: ещё не стемнело, но уже была видна ослепительная Венера; небо было майское, круглое, оно поглощало маленький человеческий мир смелее, чем река поглощает берег, будущее, улицу Ясеневскую и мостовые.
#3
– А может быть, сразу президенту – рассмеялся папа, – а?
«После моего письма они не смогут не пересмотреть планы!» – ликующе произнёс про себя Елисей. И решился.
Елисей ходил по оврагу и сырту, мочил ступни в реке на пляже с синими стрекозами и глиной, задирал голову к звёздам – всё говорило с ним. Еля слушал, как город диктует ему текст, молитву, умоляющую не убивать его, а хотя бы перевезти. Взять дома, мостовые, башни, церкви – и переместить вместе с людьми. Разобрать по камушку и собрать. Разве это сложно? Елисей запечатал всю душу между этих надиктованных городом строк. Там было и описание их кондитерской-пекарни; и даже откровение о странной привычке прижиматься к родительской двери, потому что именно дома живёт любовь; и трепет, и паника, и мысли о горожанах, что будут биться без города, как собаки, которых три месяца били током – оповещали о затоплении – а потом отпустили в никуда.
Через шесть дней письмо было готово. Перепечатано мамой в аккуратненький ворд файл (Еля подивился собственному открытию, что даже глупые фразы в напечатанном виде приобретают внушительный вид), форматировано и отправлено на почту портала государственных услуг, с которой пришли первые повестки на выселение. Шалость с письмом позабавила семью, и, несмотря на шутливый тон, когда о ней упоминали, все с детским нетерпением ждали ответа. И ответ пришёл.
Всем горожанам предоставили жильё в Екатеринбурге, но Елисей уже догадался, почувствовал, что именно они будут переезжать в Москву – почувствовал той ночью, под подсолнуховым одеялом. Об этом и написали. Мама взбивала русое каре похолодевшими пальцами; папа, сидя за столом, тыкал ручкой в чехол от телефона, отчего уголок его стал синим; София, выпучив вострые карие глазки и привстав на носочки, наливала Еле стакан воды; Катя жевала сайку.
«…Предоставим квартиру в Москве по адресу: район Лефортово, Госпитальный переулок, дом 3. Просьба заполнить приложенное согласие на… и указать вес планируемого к перевозке имущества в килограммах…» – высветилось на экране.
– Значит, в Москву, – сказала София и чуть не заплакала, – а как же наша пекарня? Пап, сколько она весит в килограммах?
– Кажется, пекарню придётся оставить здесь, – ответил папа.
Елисей, нахмурив рыжие брови (в семье только он и отец были рыжи), бросился было к дивану, на котором лежал телефон.
– Ну, я позвоню им, – с надрывом сказал Еля, – позвоню и всё объясню. Они, видимо, не поняли или перепутали с чьим-нибудь наше письмо.
Папа отложил ручку и, оглядывая стены с салатовыми, пастельно-неброскими обоями, сказал:
– Будет новая жизнь, Еля. Со временем, мы и там кондитерскую откроем. Главное, мы рядом, а всё остальное – только к лучшему. Не вешать нос!
– Но мы ведь сюда ещё вернёмся, – подтвердил Елисей, – они чуть-чуть подтопят город, посмотрят и поймут, что поступили неразумно, просто-напросто ошиблись. И всё. Город снова наш!
– Ага, с дохлыми рыбами на асфальте, – заметила Катя, и маленький кусочек пшеничной сайки выпал у неё изо рта.
Еля посмотрел на маму. Она снова помолодела. Ей было сорок лет, но детский, озорной взгляд и персиковая, в редких чётких родинках кожа, омолаживали её до двадцати пяти. Здесь, в городке, в ней не было видно ни признака болезни. Когда на прогулке или после работы в пекарне, папа брал её на руки, она сияла, как девушка. Кажется, они с мужем – папой – действительно верили в то, что в Москве для их семьи начнётся новая, прекрасная жизнь. Впервые взрослые оказывались более лёгкими на подъём, чем Еля. Это удивляло его.
«Почему я так привязан к городу?» – не раз спрашивал он себя.
Елисей чувствовал, что ещё усилие – и он сможет взять себя в руки, уехать и быть счастливым, соскрести всё варенье надежды со стенок своей раздражённой души. Но что-то – то ли страх, то ли излишняя романтичность, то ли просто-напросто слабость – мешали ему это сделать.
– Когда ты был маленьким, Еля, лет шести или семи – девчонок ещё не было, – начала, заметив его задумчивость, мама, – в Москве мы пошли в кинотеатр. Первый разв 3D. Кино было короткое, тридцать пять минут, показывали море. Морское дно, дайверов, рыб, кораллы. Всё было такое пёстрое, такое запоминающееся. Ты схватил оранжевую рыбку, которая плыла прямо перед нашими глазами, зажал её в кулак…
– Да какой кулак – кулачок, такой крохотный, – папа сложил три пальца, как для крещения, и потряс ими, демонстрируя размер кулачка.
– И не отпускал до самого выхода на улицу. Даже пока мы ехали в трамвае, ты всё держал её, держал. А когда кто-то из нас просил разжать кулак, ты ругался. Тебе казалось, что ты веришь настолько сильно, что реальность должна уступить.
– Но в кулаке была рыбка, – вкрадчиво произнёс Елисей.
– Потому что папа её купил. В ларьке, когда мы вышли из трамвая.
– Мам, и в этот раз реальность нам уступит! Мы будем очень просить оставить нам наш город.
– Елисей, ты поступишь в Москве в МГУ… Сёстры потом тоже, – ответила тихо мама, – там большое будущее.
Из открытого окна потянуло сыростью и глиной; мамины русые волосы вздулись и осели. Еля почувствовал, что борется не с государством, не с застройщиками, а с самим собой. Победи он свою склонность к ностальгии – всё в миг стало бы проще. В Москве ведь действительно много хорошего. Пробки, серость и, в конце концов, МГУ.
#4
Несколько дней подряд, после школьных занятий, да и во время них, из школы, с улицы или из пекарни, пока папа принимал посетителей, Елисей пытался дозвониться до застройщиков. Телефон горячей линии портала государственных услуг, телефон строительной компании, просто телефоны знакомых – всё шло в дело. Ничего, кроме коротких гудков; робота: «Скажите один, если…. Скажите два»; ехидных, ироничных ответов: «Вы шутите? Какое письмо? С кем вы собираетесь об этом говорить?» – Елисей не услышал. Лишь один раз ответили порядочно: это была студентка, она оценила порыв Елисея, но не соединила его с кем нужно и не поделилась контактами.
До последнего Еля тянул, не желая впускать в себя эту ядовитую мысль, которая, чуть двинься – сразу разбежится по жилам и потом её уже не соберёшь: мысль о том, что противостояние не состоялось. Силой своего желания Еля, мужчина, старался растерзать безжалостную машину закона, правительства, планов застройки, узла гидроэлектростанции, наконец, темницы своих собственных переживаний – даже в самолёте, казалось, он всё ещё будет верить, что всё это – сон.
Однако в глубине души Елисей понимал, что с переездом у него появляется больше возможностей, а он отрекается от них.
Тем временем, в городе стали обнаруживаться первые видимые признаки предстоящих изменений. За считанные месяцы, остававшиеся до переезда жителей, в центре в срочном порядке взорвали каменные и кирпичные постройки: церкви, усадьбы, ратушу восемнадцатого века с музеем. Фундаменты, обугленные и обессиленные, коричневели на коже города, как родимые пятна. Оставшиеся от взрывов горы кирпича и камня старались вывезти, они могли помешать судоходству. Сосны и берёзы, те, которые ещё обнимали руки прабабушек Елисея, валили не сразу: некоторые сплавляли по реке, опираясь на вереницы речных ряжей, как на хребет подводного динозавра; некоторые же оставляли. Постепенно образовывалось ложе нового водохранилища. На васильковом сырте теперь располагались вагончики для рабочих – «дома на колёсах», как они сами называли своё жильё. При взрыве церкви Луки Войно-Ясенецкого волна сотрясения дошла и до деревянного пекаренного дома; флигель отца Елисея в форме худого прыткого петуха с яркими зелёными вставками упал, расколов надвое ветхое отсыревшее крыльцо.
Дети хорошо чувствуют запахи и атмосферу: они могут с закрытыми глазами определить, где находятся, потому что именно так «пахнет тётин дом», «бабушкин голос» или «мамин пробор». Так, София и Катя чувствовали, что в городе начинает пахнуть чем-то чужим, как будто пришли гости и до ночи не уходят. Они говорили об этом Елисею.
– Если б ты это вписал в письмо, точно бы не приехали, – шепнула как-то София в прихожей, снимая обувь с налипшей, пока чинили крыльцо, грязью.
Вскоре в той же прихожей было не протиснуться от чемоданов и пакетов, стоявших рядком вдоль обеих стен. На Ясеневской улице организовали склад для баулов горожан, но семья Елисея не хотела оставлять там свои вещи.
«Интересно, после затопления здесь можно будет построить плавучий дом? – воображал Елисей. – А каковы будут цены в инновационной подводной пекарне? Пирожное «Павлова» с перламутровым речным маскарпоне будет, наверное, дороже ватрушек с водорослями».
День, который все называли «тогда» («тогда и посмотрим», «тогда ты тоже будешь ныть?», «когда когда – тогда») наступил. Краски города, казалось, ещё более поярчели и сгустились: небо под вечер затянулось сочной ультрамариновой плёнкой, сбитые рабочими берёзы цвета ликёра Шартрез (того самого, который мама добавляла в тесто) валялись на приторной виридиановой траве.
Все пакеты были вынесены к крыльцу, и один из них, сиреневый и самый большой, полнился формами для выпечки, насадками для миксера, силиконовыми лопатками, весами, шпателями, поворотными столиками и другими пекарскими принадлежностями. Елисею было жаль кондитерской: не стоило надолго её оставлять. В Москве они такую, конечно, не откроют, да и времени не будет. Зато откроют будущее, как говорила мама. Но Еле плевать было на это будущее, когда нет ни кондитерской, ни дома со старыми стенами, ни беседки, ни пляжа с синими стрекозами, где степной воздух – самый талантливый врач лор, а глина – лучший ортопедический салон.
Поскольку, обманывая себя, Еля не прощался с городом, а всего лишь говорил ему до свидания – делать привычное (как при всяком отъезде) ему было легче остальных. Он помогал папе перетаскивать сумки, держал маму за руку около бабушкиной могилы.
– Не успели перезахоронить, – шептала мама, – и как им не совестно кладбища топить, сволочи такие.
По дороге с кладбища Елисей с мамой увидели, как кто-то из соседей роет землянку: моложавый тридцатилетний мужчина поставил на остатки разобранного на брёвна дома колонку с регги и, гибко пританцовывая вокруг впивавшейся в землю лопаты, как настоящий растаман, что-то приговаривал поперёк музыки. Рядом с мужчиной стояла табличка с деловитым женским почерком: «Раздаём». Раздавали вещи: но поскольку уезжали все, вещи были никому не нужны. Елисей вытянул руки буквой Т так, как ложатся на снег, чтобы рисовать ангелов.
– Город, если я заживу от тебя подальше, обещаешь, что тогда заживёшь и ты?
#5
Вечером рабочие открыли плотину, и вода стала подступать. В последние часы в доме хотелось нажиться, насидеться, навдохновляться на оставшееся время. Около восьми часов пошли к причалу.
Изначально решено было отправлять людей на теплоходе: проще было погрузить одну тысячу семьдесят три жителя на судно, чем переправлять их за пять километров к ближайшей железной дороге. Кто-то уже получил компенсацию за свой дом, сданный на лом и брус; кто-то стремился разобрать и перевести всё до последнего брёвнышка; а те, кто снимал дом в аренду, как семья Елисея – имели возможность снимать квартиру на новом месте.
Причал был заполнен. Вместе с рабочими и жителями из соседних населённых пунктов, тоже затапливаемых, здесь было больше людей, чем всё население городка. Стоял почти вечер: солнце уже село, но ещё расточало свои последние отблески и не давало спуститься темноте. Еля посмотрел на белый с голубыми полосами теплоход. Он был один из трёх на причале: другие два шли, видимо, в другие места. У каждого теплохода, как и у людей, тоже было имя. Матовыми сизыми буквами, справа от носа, на Елином судне было написано: «Иоганн Гёте».
Пока Елисей перебирал и пересчитывал палубы, что-то отвлекло его внимание. Он заметил девушку, как и он, лет шестнадцати, уже стоявшую на третьей палубе (Еля позже узнал, что самая верхняя палуба называлась «солнечная», а третья – просто «третья»). Морковные волосы, острые локти, сильные, тугие икры. Она была подстрижена под мальчика, и в её движениях тоже было что-то мальчишеское. Глядя на неё, казалось, она всегда будет дома: в городке ли, на теплоходе ли, где угодно. Девушка была в короткой клетчатой юбке и гольфах, что ещё больше подчёркивало её мягкую силу. Елисей услышал, что она кому-то кричала, и только через некоторое время понял, что ему.
– Как тебя зовут?
Девушка обращалась к нему: она чуть свесилась с палубы и с улыбкой махала ему рукой, как старому знакомому.
– Меня? Елисей.
Губки девушки округлились, а брови чуть нахмурились, как будто она во что-то вслушивалась.
– А тебя?
– Есения.
Лёгкий ток пробежал у Ели по телу и разлился в тёплое приятное пятно в области груди. Елисей закрыл глаза. Как будто он стоял у оврага, на васильковом сырте, а из-за горизонта вышло солнце. Рыжее и с мальчишеской стрижкой. Еля подумал, что Есения знает о мире больше, чем он, и близость с ней могла бы вылечить его ожог. И что она ему нравится. Елисей много знал о девушках: пару раз, на хореографии, он даже держал одноклассницу за талию. Но и этих серьёзных познаний не хватило бы, чтобы предположить, мог он понравиться Есении или нет. Елисей ощутил то, что не ощущал никогда: что Есения могла бы стать его домом. Да, она буквально увозила в себе весь затопленный город таким, каким любил его Елисей. Эти глаза-васильки, как будто только что собранные, эти крепкие икры, точёные, как дерево; эта фигурка, резная и хрупкая, как флигель на пекарне; эти игривые накрашенные глаза.
«Кстати, Есения сокращённо – тоже Еля?»
Когда мама, папа, София, Елисей и Катя зашли на теплоход, уже подтопило мосты, и подобраться к теплоходу последним пассажирам можно было только на лодках. Елисей остался на нижней палубе. Всё вокруг шумело. Сопел двигатель теплохода, переговаривались люди (говорили о вещах и детях), громыхал под торопливыми ногами трап. Темнело.
Услышали крики.
– Говорят, какие-то старообрядцы не хотят уезжать, – заметил кто-то из пассажиров сверху, – их же затопят целыми семьями вместе с домами и церквями!
– Неужели наотрез?
– Им дороги места. Привязали или приковали себя к глухим предметам: к столбам, к печам, к могильным памятникам, к батареям. Хотят добровольно уйти из жизни вместе с городом.
– За ними вернутся?
– Вернуться? – осклабился складывающий трап рабочий, указывая натянутыми, чуть не выгнутыми руками на качающиеся в речных волнах ветхие шлюпки, – никто не мешает. Вернуться – оно всегда можно!
Еля сглотнул холодную слюну от этой неожиданной насмешки. Что-то льдистое ударило его по ногам, и он понял, что это вода с кусками глины, взлохмаченная от громадных тяжёлых судов.
Попросили спуститься на «теневую» палубу, на ресепшн, тем, кто едет в Москву: после подписания договора им вышлют на электронную почту билеты. Спустились четыре семьи; среди них была и семья Есении. Оказалось, что Есения едет только с сухеньким беленьким стариком, её дедом; остальные родственники – брат и мама, уже ждут их в Москве. Елисей положил рюкзак в каюту к сёстрам и возвратился на палубу.
«Вернуться – оно всегда можно!», «...с дохлыми рыбами на асфальте», – мелькали в голове Елисея дрожащие, перебиваемые шумом ночного майского ветра, голоса.
Перед глазами Ели проносились картинки прошлого, настоящего и будущего, меняясь местами в причудливой последовательности. Но он чётко знал, что сейчас перед ним проплывает город и погружённые во мрак окрестные деревни, ряжи – хребет горбатого динозавра, туман и чёрная трава, а потом будет первый аэропорт, самолёт, второй аэропорт в подмосковном городе Жуковский, а за ним задыхающаяся электричка.
Теплоход колыхался, срываясь вот-вот с места; Елисея снова била по ногам глинистая вода.
Вдруг один из кусков глины посмотрел на Елю блестящими жёлтыми глазами.
– Еля, Еля, это котик! – закричала София, таращившаяся на брата с палубы на три метра выше.
Не раздумывая, Елисей схватил цеплявшегося за борт теплохода котёнка. В душевой, в каюте сёстры отмыли его, и оказалось, что он серо-синий, как грозовая туча. Елисей стоял перед зеркалом каютного туалета.
– Я хочу назвать его Тучик.
Отражение в зеркале, лейку душа, раковину трехануло – и теплоход отчалил.
Еля увозил с собой много: и семью, и Тучика – друга, обретённого только что, и Есению, которая спала сейчас где-то в каюте над или под Елисеем (он чувствовал её солнечное, девичье тепло; он мысленно обнимал её, незнакомую, но родную, и знал, что она рядом). Еля увозил гораздо больше, чем потерял: но вовсе не хотел этого замечать.