Темный коридор, ведущий в фойе, был полон нас — черно-белых, четырнадцатилетних. У нас сомнамбулизм, обморок, несварение желудка.
Одна девочка случайно оторвала бантик от ворота блузки и ходит спрашивает почему-то шепотом, нет ли у кого булавки; булавки ни у кого нет. Другая все смеялась и кричала:
— Я не боюсь! Я не боюсь!
А потом вышла без лица и укутала в руках голову, разрыдалась:
— Всё забыла! А они мне говорят: ноты дать? А я им говорю: не надо… А они: ну играй, что помнишь…
— А ты?
— А я польку… с четвёртого класса…
Вот и моя очередь.
До подиума, или сцены, на которой стоит рояль, нужно идти через весь актовый зал.
Скрипучий паркет передразнивает шаги, а шагать далеко, и, главное — мимо экзаменационной комиссии из пяти преподавателей. Они вытянулись в сидячую шеренгу, заняли ряд — не первый и не пятый, а где-то в середине, седьмой-восьмой — зачем? Неужели тут лучше акустика? Господи, зачем мне знать ряд? И почему это так мучительно — не знать ряда?
Сидят и сидят! Сидят и сидят… по обе стороны от прохода: двое справа, трое слева — надзиратели, судьи, палачи.
Мои пальцы в ошейниках колец; зачем я не сняла их? Руки тяжелые, кольца тянут их вниз, как кандалы…
Я иду целую вечность. Паркет старчески смеется надо мной. Наконец я у подножия…чего? Передо мной ступеньки. Я поднимаюсь на сцену, как на эшафот.
И — поразительная вещь! — сразу два кольца соскальзывают с пальцев и, звеня, катятся по ступенькам — дзинь, дзинь…
Я останавливаюсь, холодея. Сзади перешептываются — видно, ничего не заметили. Не смея сойти с траектории, к которой меня как будто прикололи булавкой, я делаю два шага к роялю.
Сажусь на стул и смотрю на свои руки.
Они лежат на коленях белые и чужие. В ужасе: как я буду играть такими руками?
Но проходит минута, из зала (кто там сидит? Где? Все в мареве) раздается покашливание и пыльный, кабинетный голос любезно произносит:
— Можете начинать.
И в мысленной темноте, где, подобно святому духу, носившемуся над водой до сотворения мира, носится ужас, превращая мое лицо в маску, а желудок - в холодный камень, в этой, казалось бы, полной безнадежности руки вдруг сами плавно поднимаются с колен и берут первые ноты. У Белоснежки изо рта вылетает отравленное яблоко, превратившаяся в лед синица оттаивает и издает трель, а я играю так, будто физическое тело — это условности, а в действительности нет ни высоты, ни ширины, ни глубины — есть одна только музыка.
Когда я прохожу мимо ряда с комиссией, слышу:
— Так спокойно играла! Молодец.
Кончено!
Я не чувствую пола, я — облако. Вокруг — лица, румяные, смеющиеся - что уже отыграли, и восковые, с каменными глазами — другие, которым еще предстоит идти через весь зал…
Дверь приоткрывается и оттуда — лихорадочно-веселое лицо, получившее нежданную отсрочку:
— Кто колечки потерял?
Забыла! Всё, всё забыла!
На потной ладошке блестят два моих кольца, серебряное и золотое — славные, подмигивают мне солнцем. Я хватаю их и горячо жму руку.