Ветер нес клочья пыли и весеннюю пыльцу по Унтер-ден-Линден. Пахло надвигающимся дождем. Улица мучительно походила на Конногвардейский бульвар, и он представлял, что за углом – не немецкие вывески, а золотой купол Исаакия, сквер с сиренью, их дом на Большой Морской, такой же март, но в Петербурге, которого больше нет. Хотелось думать, что бессмертие есть лишь Большая Морская, примыкающая к зданию Генерального Штаба – маршрут, которым он ходил так долго, что прошел бы им и теперь, даже в Берлине.
Впервые он встретил ее там, где Оредеж делает поворот, а на вершине холма стоит белая усадьба с колоннами по фасаду. Пару дней назад туда начали подвозить обозы, и в округе зашептались, будто хозяева уже въезжают на лето. Собираясь на велопрогулку, он долго одергивал манжеты, смотрел на себя в зеркало – знал, что может увидеть ее и предчувствовал даже, что непременно увидит, и мечтал об этом. В их местности все любили кататься на велосипедах.
Он стремился первым ее заметить – и заметил: она катилась вниз по дорожке, неторопливо переставляя педали, придерживая иногда шляпку от ветра, щурясь на солнце. Она была до того совершенство, выше всего земного, красивее, чем в фантазиях, что он замер, робея, сбросил скорость и уперся ногой в землю, больше не придерживая руль. Их фигуры поравнялись на спуске.
– А, здравствуйте, Владимир Дмитриевич. Не ожидала Вас встретить.
Детскость ее лица поначалу ему не приглянулась, но, вглядевшись внимательнее, он заметил, что смотрит она спокойно, с большой строгостью и ясностью. Глаза у нее были оттенка Morpho menelaus, и он пожелал бы никогда более с ними не расставаться надолго.
– Почему же?
– Март, – она пожала плечами, придерживая руль, – думала, никто пока не катается.
Он напряженно кивнул ей, не решаясь спросить еще о чем-нибудь. С той встречи он неизменно смотрел на нее, чуть подавшись вперед, со смятением и покорностью во взгляде, как бы сломленный и дезориентированный причудами выпавшей им любви.
Парк переходил в лес, жизнь текла и колебалась, столица примеряла новые имена. Их дети в резиновых сапогах исследовали пещеры красных девонских песчаников. На торфяных болотах он учил Володю и Сережу ловить северных бабочек.
Однажды Володя по неосторожности раздавил перламутровку сачком.
– Пап, она просто... – он взглянул встревоженно, с обидой, словно боялся наказания.
– Так бывает, – поднял крылышко, – красивые вещи бывают хрупкими, постарайся следить за этим.
Володя и Сережа недавно вернулись с матерью после долгих каникул, и отец обнаружил, что оба практически не читают и не пишут по-русски, так что теперь заставлял их читать ему вслух вечерами. Сережа сидел, притянув колени и положив на них книгу, вел пальцем по строчкам.
– Перламутровки – дневные бабочки из семейства нимфалид, – «нимфалиды» дались ему с ощутимым трудом, мальчик поднял глаза на папу, и тот ободряюще улыбнулся, всё хорошо, продолжай, – живут обыкновенно поодиночке на фиалке.
Серж чуть нахмурился.
– Разве поодиночке не скучно?
– Зато – на фиалке.
Володя в соседней комнате двигал диваны, чтобы играть в пещеру. После летнего дождя в Рождествено пахло сыростью и смолой.
Больше всего на свете он мечтал, чтобы мальчики дружили. Дружба виделась ему величайшим даром принимать в человеке всё именно так, как и было устроено – без слепого очарования влюбленности и без навязанной снисходительности родственных связей. Он знал, что такое дружба, потому что умел дружить.
Душа моя Павел, держись моих правил.
Но Володя и Сережа никак не могли ужиться друг с другом, сталкивались даже в малом. Володя умел подчеркнуть семейный лоск и хорошо знал свое место в мире. Сережа вечно терялся и тушевался, не мог никуда себя приложить. Несмотря на всего лишь год разницы, они родились в очень разных семьях. И когда гувернантка принесла родителям сережины дневники, которые всем лакеям показал Володя, было почти не удивительно и почти не горько.
Лена прочла отстраненно, положила на секретер. Лицо ее не изменилось, хотя муж, улавливающий ее настроение от входной двери первого этажа, пусть даже она была бы на третьем, понял всё сразу.
– Я читать не стану, – снял пенсне, – но нужно дать ему понять, что так делать не стоит.
– Поговори с ним ты, он только тебя слушает, – она взглянула на свои руки.Он кивнул. По Большой Морской шуршали в закутках сумерки.
По улице шли демонстрации, в Англетере стреляли, и знакомые офицеры посылали к ним семьи, чтобы укрыться.
Подросший сын пришел в кабинет с газетой:
– Вам попадались Nymphalis antiopa? Прочел, что на Дальнем Востоке вылупилась редкая форма.
Бегло взглянул на статью. Все бабочки на свете вдруг показались траурными, оплакивающими их большую страну. Петроград, ещё недавно сдавленный морозом и страхом, болезненно ожил и лихорадочно гудел. На стенах пестрели листовки и воззвания правительства и партий. Зимний стоял мрачный и опустевший.
В своих выступлениях политики разных взглядов подчеркивали, что народ устал от войны, что это глупое противостояние в Европе чуждо русскому народу – но правда заключалась в том, что устал народ и от самого себя, и стал сам себе противен.
Он полюбил ходить в обеденный перерыв на Конногвардейский бульвар, разглядывать людей вокруг и город – запоминать, предчувствуя их грядущую разлуку.
Иногда Лена шла рядом, держала его руку, вдруг спрашивала:
– Ты словно бы тоскуешь по не случившемуся?
Она знала про него всё, и гораздо лучше, чем он сам про себя знал.
Пока все вокруг кричали, Михаил сидел неподвижно, его красивое уставшее лицо не выражало почти никакого интереса. В переписанном от руки тексте отречения он попросил исправить только «повелеваю» на «прошу». Его восшествие на престол ничего не решало, поскольку не было возможным и противоречило закону о престолонаследии, но за Алексея отец не вправе был отрекаться, и сакрально трон навсегда принадлежал теперь только ему.
Это был мучительный бессонный март, на который выпало великое потрясение.
Нельзя сказать, что они не рассчитывали на перемены. Нравственная ответственность за свершившееся лежала в первую очередь на них, то есть на блоке партий Государственной Думы, решивших воспользоваться войной для переворота. Он был уверен: времена проклянут позже не тех, кто подобрал власть из грязи, но прежде всего тех, кто вызвал бурю, перемоловшую всё в небытие. Он знал об этом, но ответственность его не тревожила, Кирюша сильно болел, и волнение о сыне перевешивало всё остальное.
В августе понял, что Временное правительство не сможет вывести страну из кризиса и никто не сможет. В ноябре, после ареста, выехал к семье в Крым. В чемодане лежала коробочка с голубянкой – подарок из прошлого. В поездах не хватало места. Всматривался в растерянные, пустые глаза окружающих. Отчего-то вспоминал лицо Михаила Александровича. Думал, что теперь будет с машинами в гараже, куда все они денутся, хватит ли Оле и Лене учебников, не заболел ли Кирилл сильнее на море, в какой университет отправить учиться Сережу с Володей. Странным образом любой вопрос отныне тянулся к семье и решался только там, словно бы иное не имело значения. Потеря страны обернулась приобретением семьи, и втайне он радовался, что в Крыму будет так долго с ними. Может быть, всегда.
Всё, что умещалось в чемоданы, теперь и было их домом. Всё, что качалось на волнах, дремало, мечтало менять мир. Их выброшенные в Неву амбиции зацвели и покрылись грязной тиной, но когда вода очистилась, то оказалась хрустально-прозрачной, чернично-гладкой.
В Берлине безнадежно помнился запах петербургских лип, закат над Петропавловской крепостью, шелест газет в Летнем саду. Теперь газеты писали о другом: о расстреле Николая в подвале Ипатьевского дома, о том, что Михаил якобы скрывается в Омске.
Вспоминал, как его водили на елку в Зимний дворец. Цесаревич охотно играл с другими детьми, предпочитая их компании болезненного младшего брата. Ни в его лице, ни в повадках тогда не угадывалось трагической обреченности, нет, рождение в день Иова Многострадального было лишь досадным совпадением, но не предопределенной меткой его судьбы.
Берлинская филармония в день выступления Милюкова едва вместила всех желающих. Лидер партии кадетов сидел в первом ряду, прямой, сухой, с седыми баками – готовился читать лекцию.
Владимир пришел послушать старого друга, потому что до сих пор, несмотря на противоречия между ними, ощущал странную близость, какую порой чувствуешь, когда встречаешь кого-то чуждого тебе, но имеющего над тобой тайную чарующую власть.
Занял место позади, положив на колени трость с серебряным набалдашником. Поправил пенсне – оправа чуть съехала, как обычно. В кармане пиджака шуршала обертка от шоколада «Эйнем».
– Вы слышали, они хотят его убить, – шепнул сосед.
– Кто?
– Монархисты. Говорят, сегодня будет покушение. Как думаете?
Владимир усмехнулся:
– Театральные угрозы.
Он не верил слухам. Все их распри остались далеко, среди вечной зимы, теперь – красного цвета. У них не будет больше ни дискуссий, ни баталий, ни Большой Морской, ни Генерального Штаба. На них будут смотреть сочувственно в иностранном окружении, а потом их всех забудут.
Весь час, пока Милюков говорил, зрители молчали. Милюков перечислял ошибки Временного правительства. Признавал, что они «не удержали страну». Рассказывал, каким может быть теперь восстановление России. В зале сдержанно кивали и аплодировали в нужных местах. Милюков остался таким же строгим оратором, каким был всегда, педантичным и последовательным. Вглядываясь в его лицо, Владимир пытался найти там отсвет любви к стране и эпохе – и трагедию разрыва с ними.
Когда объявили перерыв, к трибуне бросились двое. Первый, крикнув «За царскую семью и Россию», начал стрелять.
Владимир двинулся ему навстречу – не раздумывая, как тогда, в Рождествено, когда старший сын чуть не упал с обрыва, – схватил за руки и повалил на пол.
Выстрелы. Маленькая красная точка над сердцем. Еще две – на спине.
Жить по-настоящему больно, в этом ты мне помогаешь.
Он вспомнил ее в тот день на склоне холма в Рождествено. Когда они шли домой, ведя велосипеды по разные стороны, он наклонился и у перекрестка подобрал камушек с фиолетовой каймой – вложил ей в корзину. Следовало жить достойно – и умирать тоже. Ему виделся затонувший остров среди океана, и остров приобретал очертания России.
Дома гостили Володя и Сережа, давно уже студенты. Володя читал матери стихотворения Блока вслух, они спорили о рифме. Когда зазвонил телефон, старший не сразу понял, что говорят. Отвечал, стараясь не разбудить спящего в соседней комнате Кирилла. От дома до филармонии доехали за 15 минут. Берлин утопал в сырой ночи. Туман был изумительно густой, омнибусы ползли словно бы по дну океана, и никому не было дела, похож ли Унтер-ден-Линден на Конногвардейский бульвар, и скорбь не множилась в мире.