В череде осенних литературных новинок 2025 года роман Алины Бронски «Последняя любовь бабы Дуни» занимает особое место. Это не просто перевод – это возвращение текста, который на русском языке обретает наконец свою подлинную стихию. Написанный по-немецки, но впитавший русскую интонацию, русский взгляд на вещи и, что важнее, русскую способность к выживанию там, где выживать, казалось бы, невозможно, роман вышел в переводе Риты Ключак, и это событие заслуживает самого пристального внимания.
Главная героиня романа – баба Дуня, восьмидесятидвухлетняя женщина, которая после аварии на Чернобыльской АЭС возвращается в свою деревню Черново, оказавшуюся в зоне отчуждения. Казалось бы, сюжет обещает суровую драму – или, напротив, пафосную «книгу о мужестве». Ни того, ни другого Бронски не дает. Вместо этого мы получаем текст, который можно смело назвать «притчей о свободе и человеческом достоинстве».
Свобода эта – не абстрактная категория. Она состоит из вещей вполне конкретных: из права носить воду из колодца, из права сажать огород на «фонящей» земле, из права не отвечать на вопросы взрослых детей, которые не понимают, как можно жить «там». «Я старая, меня уже ничто не может облучить, а даже если и может – невелика беда», – говорит баба Дуня своей дочери. В этой фразе – вся философия романа: возраст как индульгенция, старость как последняя территория, где не нужно ни у кого спрашивать разрешения.
Показательно, что Бронски не идеализирует свою героиню. Баба Дуня – не святая, не мученица, не героиня в официозном смысле слова. Она – женщина, которая, по собственному признанию, слишком поздно научилась тому, что делает человека счастливым: «У нее никогда не было дома, потому что я не научила ее мать чувствовать себя в жизни уютно. Я сама научилась этому слишком поздно». Эта самоирония, способность видеть собственные ошибки без самобичевания – одна из важнейших черт героини и, шире, всего романа.
Черново населено не только бабой Дуней. Вокруг нее собирается маленькое сообщество тех, кого в «большом мире» назвали бы маргиналами. Бронски перечисляет их с подкупающей прямотой: «Тамара убила мужа электрическим утюгом. Наталья украла ребенка из коляски перед мясной лавкой. Лида продавала сахарные таблетки как американский аспирин, а Катя разрисовала гараж епископа нецензурными словами». За этой гротескной характеристикой скрывается важная мысль: в зону отчуждения стекаются те, кого отторг «нормальный» мир. И здесь, на радиоактивной земле, они находят не убежище даже, а возможность быть собой.
Особенно удался автору образ Марьи, соседки бабы Дуни, которая «отлично знает свое давление, потому что мерит его три раза в день. Если оно слишком высокое – глотает одну таблетку. Если слишком низкое – глотает другую. Так она всегда занята чем-то. Но несмотря на это, скучает. Ее аптечка занимает целый шкаф, своими лекарствами она могла бы перетравить всю деревню». В этой портретной зарисовке – весь метод Бронски: ирония, за которой проступает человеческая боль. Марья не просто «чудачка», она страдает от депрессии, но в ее мире нет языка для этой болезни: «Во времена, когда я была медсестрой, никто не страдал от депрессий, а если кто-то кончал с собой, его называли душевнобольным, если только самоубийство не было из-за любви».
Композиционно роман строится как череда коротких глав – экономных, точных, лишенных какой-либо риторической избыточности. Этот ритм создает «обманчивое впечатление незатейливой бытовой прозы», как верно отмечает один из критиков. Но за внешней простотой скрывается сложное авторское высказывание о природе человеческого существования.
Баба Дуня формулирует это с пугающей откровенностью: «По большому счету, наша ежедневная рутина – это такая игра. Мы изображаем нормальные человеческие дела. От нас никто ничего не ждет. Нам не нужно вставать по утрам и ложиться по вечерам. Мы могли бы делать все наоборот. Мы отыгрываем повседневность, как дети с куклами и магазином играют в жизнь». Это признание – ключ к пониманию романа. Жизнь в Черново – это жизнь без зрителя, без социальных ожиданий, без необходимости соответствовать. И именно поэтому она оказывается более подлинной, чем существование тех, кто остался «там, за колючей проволокой».
Особое место в романе занимают отношения бабы Дуни с умершим мужем Егором. Она часто разговаривает с ним, и кажется, что в этих беседах живые мертвые оказываются ближе, чем живые живые. «Садись, – говорит она ему. – Я тебя прощаю». Это прощение, данное спустя десятилетия, становится еще одним жестом свободы – окончательного освобождения от прошлого, которое продолжает тяготить живых.
Роман Бронски существует в двойной оптике: написанный по-немецки, он рассказывает о русской жизни и русских характерах. Задача переводчика в таком случае особенно сложна — нужно сохранить интонацию, не скатиться в «клюкву», но и не сгладить те шероховатости, которые делают текст живым.
Судя по отзывам, Рита Ключак с этой задачей справляется блестяще. В предложениях Бронски, подчас скупых и лаконичных, вся баба Дуня. Суровая, несгибаемая, „не в бровь, а в глаз“».
Это наблюдение важно: перед нами не просто перевод с немецкого на русский, а своего рода «возвращение домой» текста, который изначально задумывался на русском материале. Бронски родилась в Екатеринбурге и переехала в Германию тринадцатилетней. Ее двуязычие – не техническая деталь биографии, а определяющая черта письма. Она пишет по-немецки о русском – но в этом русском нет этнографического экзотизма. Есть узнавание.
Одна из ключевых тем романа — мудрость, которая приходит только с возрастом. Баба Дуня размышляет о молодости с неожиданной для столь пожилого человека остротой: «Ничего на свете нет ужаснее, чем быть молодым. Быть ребенком — еще куда ни шло. Тогда, если повезет, рядом есть люди, которые о тебе заботятся. Но с шестнадцати лет все становится очень трудно. Ты еще ребенок, но все уже видят в тебе взрослого, на которого легче наступить, чем на того, кто старше и опытнее. Никто не хочет тебя защищать. На тебя постоянно наваливают новые обязанности. Никто не спрашивает, понимаешь ли ты вообще то, что должен делать в последнее время».
Этот монолог – едва ли не самый сильный в книге. Он переворачивает привычное представление о том, что старость – время потерь. Бронски утверждает обратное: старость – время обретений. Обретения себя, своей свободы, права на ошибку и права на прощение. «Старость хороша тем, что ни у кого не нужно спрашивать разрешения» – эта фраза, прозвучавшая в одной из рецензий, могла бы стать эпиграфом ко всей книге.
«Последняя любовь бабы Дуни» – явление примечательное не только в контексте творчества Алины Бронски, но и в более широкой перспективе современной русскоязычной прозы. Этот текст лишен эмигрантского высокомерия или, напротив, ностальгической сентиментальности. Бронски смотрит на своих героев – странных, неудобных, упрямых – с любовью, но без умиления.
Роман укладывается в 224 страницы, но на этом пространстве умещается и свадьба, и похороны, и тюрьма. Впрочем, дело не в событийной плотности. Дело в том, что Бронски удается невозможное: говорить о серьезном – о радиации, о смерти, о разрыве между поколениями, о невозможности вернуться домой – без пафоса, без надрыва, с тихим юмором и такой же тихой грустью.
Говоря о «Последней любви бабы Дуни», невозможно не задаться вопросом о месте этого романа в более широком литературном контексте. Читатель, которого затронула эта книга, естественным образом захочет продолжить разговор на темы, поднятые Бронски. И здесь круг возможных параллелей оказывается широким и показательным.
Безусловно, первая фигура, которая приходит на ум при разговоре о чернобыльской тематике, – Светлана Алексиевич. Ее «Чернобыльская молитва: хроника будущего» (1997) – произведение, которое немецкие критики назвали «лучшей художественной книгой о человеческой трагедии Чернобыля». Однако здесь важно сразу оговорить разницу в жанре и методе. Если Бронски пишет роман с вымышленными героями, хотя и узнаваемыми до боли, то Алексиевич работает в жанре художественно-документальной прозы, составляя свою книгу из интервью с реальными людьми – жителями Припяти, ликвидаторами, врачами, вдовами.
Один из рецензентов формулирует это так: «Читать этот текст трудно ровно до того момента, пока не понимаешь, что эта книга не про Чернобыль как таковой и страдания жертв трагедии, но – портрет нации». И это наблюдение перекликается с тем, что делает Бронски. Обе писательницы используют Чернобыль не как самоцель, а как оптику, через которую можно рассмотреть человека в пограничной ситуации.
Алексиевич пишет о своих героях: «Они вернулись не с войны, а как будто из другого мира. Я поняла, что свои страдания они совершенно сознательно обращали в новое знание, дарили нам: смотрите, вам надо будет что-то с этим знанием делать, как-то употребить». Баба Дуня из романа Бронски принадлежит к этому же миру – миру тех, кто «вернулся не с войны», кто живет после, в новой реальности, где старые правила не работают.
Если Алексиевич дает голос множеству свидетелей, создавая полифоничную хронику, то Бронски фокусируется на одной судьбе, но достигает сходной глубины обобщения. Обеих объединяет стремление говорить о катастрофе не языком героического пафоса, а языком боли и правды. Как пишет один из критиков, это «правда, лишенная героического блеска».
Другая важная параллель – роман Гузель Яхиной «Зулейха открывает глаза» (2015). На первый взгляд, тематически эти книги далеки: Яхина пишет о раскулачивании и ссылке в Сибирь в 1930-е годы. Но если присмотреться, обнаруживается глубокая типологическая близость.
Обе героини – Зулейха и баба Дуня – проходят через насильственное изгнание из привычного мира. Зулейху отправляют в Сибирь; баба Дуня возвращается в Черново, но это возвращение в зону отчуждения равносильно изгнанию из мира «нормальных» людей. Обе обретают себя именно на периферии – географической и социальной. И обе учатся жить заново, пересобирая себя из обломков прежней жизни.
Упомянутые авторы работают в разных жанрах — от документальной прозы до поэтического афоризма, от семейной саги до философской повести. Но их объединяет внимание к тем, кого большая литература часто оставляет за кадром: к старикам, к изгоям, к жертвам катастроф, к тем, чья жизнь не укладывается в героические нарративы.
Роман Алины Бронски продолжает эту традицию, добавляя к ней свой, особенный голос — голос человека, который говорит о России из Германии, но говорит без отчуждения и без ностальгии. «Последняя любовь бабы Дуни» оказывается в одном ряду с лучшими образцами современной прозы о человеке на краю — географическом, экзистенциальном, возрастном. И в этом ряду она звучит не подражанием, а самостоятельной, уверенной нотой.
Завершая разговор о романе, нельзя не задаться, пожалуй, самым важным вопросом: насколько персонаж бабы Дуни актуален сегодня? Не превращается ли эта восьмидесятидвухлетняя старуха, добровольно живущая в зоне отчуждения, в литературный анахронизм – памятник ушедшему типу человека, которого больше не существует и который ничему не может научить нас, обитателей цифрового мира?
Ответ, как ни парадоксально, прямо противоположный. Баба Дуня не просто не устарела — она сегодня нужнее, чем когда-либо. И вот почему.
Современный мир – мир бесконечных «надо». Надо купить квартиру. Надо сделать ремонт. Надо получить повышение. Надо выглядеть на определенный возраст. Надо, надо, надо. Баба Дуня предлагает альтернативу, которая звучит почти как ересь: а что, если все это не надо? «По большому счету, наша ежедневная рутина — это такая игра. Мы изображаем нормальные человеческие дела… Мы отыгрываем повседневность, как дети с куклами и магазином играют в жизнь». В этом прозрении — радикальное обесценивание всей социальной суеты. Баба Дуня показывает, что можно выйти из игры. Не потому, что ты проиграл, а потому, что правила тебе просто надоели.
Сегодня, когда выгорание стало диагнозом целого поколения, когда психологи фиксируют эпидемию «синдрома отложенной жизни», баба Дуня оказывается не маргиналом, а провидцем. Она живет так, как миллионы людей только мечтают жить — без оглядки на чужие ожидания, без кредитов, без гонки за статусом. Ее выбор – не побег, а обретение.